Когда-то в научной среде было изобилие языков, но сегодня в ней царствует английский. Как это произошло – и чего это стоит самому языку Шекспира и Ньютона?
Автор: Майкл Д Гордин
Основное общение в среде естественных наук сегодня — физике, химии, биологии, геологии — происходит на английском языке; он повсюду в специализированных печатных изданиях и на конференциях, в электронных письмах и конференциях по Skype, в этом легко убедиться в ходе блуждания по залам любого научно-исследовательского центра в Куала-Лумпуре, Монтевидео или Хайфе. Современная наука — англоязычна.
Что еще более важно, современная наука моноглоссна: практически все используют исключительно английский. Столетие назад большинство учёных западной науки знали хотя бы несколько слов по-английски, но также читали, писали и говорили по-французски и по-немецки, а иногда и на других «второстепенных» языках, таких как набиравший силу русский или быстро исчезающий из этой среды итальянский.
Полиглоссия науки прошлого может показаться удивительной. Ведь очевидно же, что удобнее всем обмениваться знаниями на одном языке? Представьте сколько времени придётся потратить учёному на то, чтобы читать и писать на трех языках, дабы просто научиться работать с бензолом! Если все используют один и тот же язык, то при переводе возникает меньше неточностей, а также практически исчезают споры о том, кто первым сделал то или иное открытие. Учёные могут сосредоточиться именно на научных знаниях а не тонкостях перевода и сопутствующей мишуре.
Эту точку зрения гораздо легче поддерживать, если вы с рождения говорите на языке Шекспира, но большинство ученых, работающих сегодня, на самом деле не являются носителями английского языка. Если учесть время, потраченное ими на изучение языка, то монополия английского уже представляется не такой выгодной. Учёным по прежнему приходится много изучать язык и переводить.
Тем не менее, современные ученые окружены англофонией. Разве наука не всегда была такой? Совсем нет. Часто ученые или гуманисты предполагают, английский в качестве моноглота заменил немецкий, тот, – французский, а язык Вольтера пришёл на смену латыни, царствовавшей на заре западной науки. Восприятие истории науки как цепочки одноязычных переводов имеет определенную поверхностную привлекательность, но это не правда. Подобного никогда не было.
Если говорить в общем, за всю историю западной науки существовало два широких подхода: полиглоссия и моноглоссия. Последний возник только в 1920-х годах, а приоритетным он стал вообще в 1970х. Научное сообщество сегодня говорит по-английски, но первое поколение, которое выросло в этой системе, все еще живо. Чтобы понять, как произошло это важное изменение, нам нужно оглянуться назад.
В 15-м веке в Западной Европе естественная философия и естественная история — две области знаний, которые к 19-му веку стали известны под общим термином «наука» — были в основном занятиями полиглотов. И это несмотря на то, что языком образования в эпоху Средневековья и Ренессанса была латынь.
Этот необычный статус латыни не противоречит системе полиглоссии; а напротив, подтверждает её. Как было известно любому гуманисту эпохи Возрождения или схоластику позднего Средневековья, естественная философия на латыни восходила ко временам Рима. Но те же самые гуманисты и схоластики также знали, что доминирующим языком науки в древности вплоть до окончательного разгрома Рима был не латинский, а эллинистический греческий. Им также было известно, что в предшествовавшие столетия основные изыскания в философии естествознания делались на арабском. Перевод работ по канонической натурфилософии с арабского на латынь способствовал возрождению образования на Западе.
Латынь стала подходящим средством для претензий на универсальность. Но все при этом оставались полиглотами.
Такова была жизнь. За исключением одного редкого чудака с чрезмерно усердными родителями (Монтень утверждал, что он такой один), никто не постигал латынь в качестве первого языка, и лишь немногие использовали его в устной форме. Латынь предназначалась для письменных работ, но все, кто ее использовал, например Эразм Роттердамский, не гнушались и другими языками, которые использовались для общения со слугами, членами семьи и покровителями. Латынь была «транзитным» языком, который использовался для объединения языковых сообществ, и её понимали как более или менее нейтральный способ общения. Конечно, её знание подразумевало определённый уровень образования, зато с помощью латыни преодолевались конфессиональные и политические разногласия: например, она была в ходу как у протестантов, так и католиков, а в 18 веке её завезли даже в православную Россию в качестве научного языка Санкт-Петербургской академии наук.
Возможно самой главной особенностью латыни являлось то, что она не принадлежала конкретной стране или нации, и ученые во всех европейских и арабских обществах могли использовать её на равных. По этим причинам латынь стала подходящим средством для претензий на универсальный характер. Но все при этом оставались полиглотами, выбирающими язык, подходящий для аудитории. При переписке международных химиков шведы использовали латынь; общаясь же с местными инженерами они выбрали шведский.
Эта система начала меняться в 17 веке, в разгар того, что когда-то называлось «научной революцией». Галилео Галилей опубликовал свою работу на тему открытия спутников Юпитера в латинском Sidereus Nuncius 1610 года, но его более поздние работы выходили на итальянском языке, поскольку он стремился привлечь внимание локальной аудитории в поисках покровительства и поддержки. Принципы Ньютона (1687) публиковались на латыни, но его «Оптика» 1704 года уже вышла на английском (латинский перевод 1706 года).
По всей Европе ученые всё активнее использовали разнообразие языков. К концу 18-го века работы в области химии, физики, физиологии и ботаники все чаще появлялись на английском, французском и немецком языках, а также на итальянском, голландском, шведском, датском и других. До первой трети 19-го века многие ученые элиты все еще отдавали предпочтение латыни (немецкий математик Карл Фридрих Гаусс вёл свои научные тетради, по крайней мере, до 1810-х годов, на том же языке, который использовал для него Юлий Цезарь). Современная наука органически возникла из полиглоссии Реннесанса.
Приоритет эффективности, сопровождающий европейскую индустриализацию 19-го века, начал менять многовековую систему полиглотов. Использование множества языков стало казаться расточительным; тратить время на их изучение чтобы быть в курсе последних новостей в области естествознания означало не проводить никаких исследований вовсе. Примерно к 1850 году число научных языков начало сокращаться до английского, французского и немецкого, каждый из которых занимал примерно равные доли от общего объема публикаций (хотя у каждой науки было свое распределение: к концу столетия немецкий язык, например, был лидером в химии).
С расцветом индустриализации Европу охватил национализм. По всему континенту поэты и интеллектуалы взращивали и часто сильно модифицировали местные языки, чтобы соответствовать современности 19-го века. Эти хранители языка столкнулись со значительными трудностями при адаптации разговорных языков крестьянства к требованиям высокой литературы и естествознания. История искусства широко известна: современная венгерская, чешская, итальянская, ивритская, польская и другие литературы расцвели во второй половине этого века. Однако высокие научные требования к эффективности языка несколько укоротили этот нарождающийся Вавилон, и только русский смог достичь заметных (хотя и более скромных по сравнению с английским и немецким) успехов в научных публикациях. Сторонники «малых языков» постоянно жаловались на дискриминацию, в то время как носители большой тройки ворчали о необходимости учить два других.
Три языка, бесспорно, означали сложности. Существовали сторонники только одного языка для научного познания, ссылаясь именно на универсальность и воспринимаемый нейтралитет латинского, которым пользовались в предыдущие века. Другие предпочитали эсперанто. Они приводили убедительные аргументы, те же самые, которые вы слышите сегодня для английского. Эсперанто даже привлёк несколько выдающихся новообращенных, таких как Вильгельм Оствальд, лауреат Нобелевской премии по химии 1909 года, и Отто Йесперсен, датский лингвист, но о проекте быстро забыли. Для всех было очевидно, что наука не может существовать иначе, чем в виде полиглоссии.
Однако что-то явно изменилось. Сейчас мы живем в мире мечты эсперантистов, однако универсальным языком естествознания является английский, язык, который является родным для некоторых очень могущественных национальных государств и, как следствие, вовсе не нейтрален. Что случилось с полиглоссией? Она сломалась. Точнее, её сломали. Когда летом 1914 года разразилась Великая война между Центральными державами (главным образом, Германией и Австро-Венгрией) и Тройственной Антантой (Великобритания, Франция, Россия), среди первых жертв оказались идеалы благодетельного интернационализма. Немецкие ученые вместе с другими интеллектуалами превозносили военные цели своей страны. Французские и британские не остались в долгу.
После войны Международный исследовательский совет, созданный под эгидой победившей Антанты — теперь включающей в себя США, но без России, рухнувшей в водоворот большевистской революции — инициировал бойкот ученых из центральных держав. В начале 1920-х годов были созданы новые международные научные институты, без побежденных германоязычных ученых. Это исключение по сути похоронило перспективы немецкого языка как ведущего научного способа общения. Для части Европы количество актуальных языков сократилось до двух. Немцы отреагировали на свое затруднительное положение, усилив приверженность родному языку. Многоязычная система начинала ломаться, и окончательно её разрушили американцы.
В германофобском безумии, последовавшем за вступлением США в войну в апреле 1917 года, немецкий язык в стране быстро оказался криминализированным. Айова, Огайо, Небраска и другие отказались от того, что раньше самым распространенным языком после английского (следствие массовой иммиграции из центральной Европы). К 1923 году более половины штатов ограничивали использование немецкого в общественных местах, по телеграфным и телефонным линиям, а также в сфере образования детей.
В том же году Верховный суд отменил эти законы, но ущерб уже был непоправим. Образование на иностранных языках было разрушено даже для французского и испанского, и целое поколение американцев, включая будущих ученых, выросло без особого знакомства с иностранными языками. В середине 1920-х годов, когда немецкие и австрийские физики публиковали информацию работы по квантовой механике, американские физики смогли читать немецкие статьи только потому, что янки все еще приходилось пересекать Атлантику для аспирантуры в Веймарской Германии.
Однако и эта возможность быстро исчезла. В 1933 году Адольф Гитлер уволил «неарийских» и левых профессоров, опустошив немецкую науку. Те еврейские ученые, которым посчастливилось эмигрировать в 30-е годы, столкнулись с рядом проблем. Корнелиус Ланцош, один из бывших помощников Альберта Эйнштейна, испытывал трудности с публикациями на английском как из-за своей темы, так и из-за «общеизвестного оправдания «нецензурной лексики», хотя он «подверг текст тщательной ревизии. Даже Эйнштейн полагался на переводчиков и сотрудников.
Тем временем немецкий физик Джеймс Франк переехал в Чикаго и в конце концов адаптировался к английскому, а Макс Борн поселился в Эдинбурге, перейдя на английский, который он в своё время выучил в молодости. Многие из этих деятелей упоминали свои сложности в освоении нового языка, как это делают японские нобелисты сегодня в своих автобиографиях, отмечая важность первых публикаций на английском для подтверждения своего статуса за пределами страны. Но всё это было потом – а пока в 30-е годы Гитлер закрыл большинство виз для иностранных студентов. Ограничение доступа к немецким университетам означало дальнейшее отключение немецкого языка от международного сообщества, фактически завершая процесс, начатый Великой войной.
По мере того, как развивалась уже холодная война, публикации на русском языке также интерпретировались как четкое политическое заявление.
После Второй мировой войны история всё больше поворачивается в сторону геополитики. В отличие от сравнительно многоязычного подхода обширной Британской империи в 19-м веке, ученые из развивающейся американской империи 20-го не должны были приобретать знания на иностранных языках. Однако огромная масса советских ученых и инженеров, появившаяся после войны, представила США нового научного конкурента. В 1950-х и 60-х годах, заняв долю около 25 процентов мировых научных публикаций, русский стал вторым по значимости научным языком, уступая только английскому с 60 процентами. Но к 1970-м годам процент русскоязычных публикаций начал падать, поскольку ученые всего мира стали стремиться к англофонии.
Неспособность Америки — или отказ — учить русский язык, не говоря уже о других иностранных языках для того, чтобы «экспортировать» свою науку через Атлантику в англоязычные и неанглоязычные страны, также способствовала англицизации научного сообщества. Готовность европейцев, латиноамериканцев и других жителей планеты присоединиться к этому новому одноязычному режиму также сыграла свою роль. Те учёные, которые хотели стать лидерами и первооткрывателями, прекратили публикации на французском или немецком и перешли на английский. Как ни парадоксально, публикация на любом другом языке, кроме английского, стала рассматриваться как проявление националистического пессимизма.
По мере того как развивалась холодная война, публикации на русском языке также интерпретировались как четкое политическое заявление. Между тем, поколения ученых во всем мире продолжали изучать английский, но это странное событие в истории науки часто не регистрировалось как глубоко политическое. К началу 80-х годов английский захватил более 80 процентов мировых публикаций в области естественных наук. Сейчас этот показатель колеблется в районе 99 процентов.
И что же дальше? У всего есть своя цена. В 1869 году Дмитрий Менделеев реально рисковал остаться неизвестным, так как опубликовал свою работу на русском а не на общепринятом тогда немецком. Сегодня публикация в быстро меняющейся области на любом другом языке, кроме английского — и где бы то ни было, кроме ведущего журнала — приводит к тому, что работа игнорируется.
Французские математики часто с гордостью публикуют свои работы на французском языке, где формализм помогает англоязычным в следовании доказательствам. В сильно экспериментальных науках с меньшим количеством уравнений такая роскошь немыслима. Сколько многообещающих студентов завалило свою научную карьеру из-за сложностей с английским?
В общем, рассуждать о будущем научных языков довольно сложно: настоящее буквально беспрецедентно. Никогда прежде не существовало такой системы научного общения, основанной на моноглоссии, не говоря уже о том, что язык охватывает все уголки земного шара.
Однако с уверенностью можно констатировать две вещи. Во-первых, для поддержания системы моноглоссии в таком масштабе требуется много энергии, а огромные ресурсы расходуются на обучение языкам и перевод в неанглоязычных странах. И, во-вторых, если англоязычные нации завтра исчезнут, английский все равно будет важным языком науки, просто из-за огромной инерции. Эффект привязки, благодаря которому ученые опираются на прошлые знания, поддерживает как вчерашнюю полиглоссию, так и сегодняшнюю моноглоссию.
Оригинал: Aeon